Тахави в курсе произошедшего, я понял это сразу и потому опустил преамбулу:
— Что это было?
— Смерть.
— Почему тогда я жив?
— У тебя хватило покоя, и ты заметил и ушел.
— Так мне положено было умереть сегодня, или это какая-то случайность?
— Было бы положено — умер бы.
— Но…
Тахави не дослушивает и встает, показывая жестом, что у него понос от моих вопросов, спускается с крыльца и идет в обход дома. Я достаю курево, хотя не хотел забивать табаком нежную гамму запахов весеннего вечера. Руки дрожат, мне хочется вернуться и накатить стакан водяры, и я решаю дойти попозже до ларька и купить пива, и посидеть здесь на крыльце до темноты, чтоб надуться пивом до сонного отупения.
Из-за угла появляется Тахави и спрашивает еще издали:
— Ты заметил, что с утра был веселым, ждал праздник?
— Ну-у, не то, чтоб… Хотя… Да. Да, так и есть. Это как-то…
— Твое тело знало, что скоро умрет, — перебил мою тягомотину Тахави.
— А че ж тогда веселилось?!
— Ты всегда, — с нажимом сказал Тахави, неодобрительно морщась, — всегда! Выберешь самый мудацкий вопрос и долбишь его по темечку, долбишь! Долбишь!
Подробно показал, как я это делаю, постоял, осуждающе-насмешливо глядя на меня, продолжил:
— Тебе говорят: нет, другой мест смотри! Ты — не-е-е-ет, ты долбишь! На хуй ты долбишь? Тебе же сказано!
— Елы-палы, — не выдержал я. — Тахави, че я опять не так сделал-то? Ты объясни, че «сказано»! Нормально объясни!
Тут я попал, конечно. Тахави с удовольствием присел и, по-змеиному извернувшись, заглянул мне в лицо, изобразив сладчайшую улыбку.
— Нар-ма-а-а-аль-на? — радостно пропел он, ернически задумываясь и прикладывая палец ко лбу. — О-о, малай, ты зачем спрашиваешь такой важный вещь у глупого старика? Иди мечет, церкаф, там спроси — тебе все скажет! «Так хотел Тот, кого ты не знаешь!» И все! «А че мне делат?» — Он передразнил меня, довольно похоже, как мне кажется, — «А ты говори „Бисмилля“ и купи свечк!» — скажет тебе мулла и поп. «Вот, купи! Вот здесь свечк, вот здесь деньги просто так дай — и больше с тобой плохо ниче не будет. Мы так сделаем, чтоб Тот, кого ты не знаешь, а мы знаем, говорил всегда тебе — ой малай, штаны свой надень, ты на улиц без штанов собралс пойти!»
Я раздраженно выслушал отповедь и продолжил сидеть на ступеньках с насупленным видом, делая вид, что эти россказни мне совершенно неинтересны. Старик увидел, что я закусил удила, и, хмыкнув, скрылся в доме.
Утром, встретившись на веранде, мы продолжали делать вид, что дуемся друг на друга, но уже исключительно шутки ради. Вообще, старик, несмотря на то что порой казался ископаемой древностью старше скифского золота и терракотовой армии, был отнюдь не дурак поржать, к чему медленно, но верно приучил и меня — до знакомства с ним я был, как сейчас становится понятно, на удивление тяжелым и мрачным. Вот и сейчас, тонко и весело издеваясь надо мной, он ловко снял тяжесть вчерашней ситуации, когда я повел себя неправильно и по идее должен был сейчас извиняться. Он всячески делал вид, что страшно сожалеет о допущенной им оплошности, принимал уморительно виноватый вид и потешно суетился, «помогая» мне заваривать чай—да так, что приходилось быть все время начеку, чтоб не обвариться. Наконец, усевшись, он, виновато глянув на меня исподлобья, развел руками и сказал, произнося слова так, что они казались завершением длинной оправдательной речи:
— Мент родился!
Тут копившийся с самого подъема смех вырвался наружу, и мы одновременно сложились, выпучив глаза и хватая ртом воздух. Проржавшись, мы попытались начать пить чай, но тут мимо нашего забора прошел в сторону ларька помятый Марселька, вызвав очередной приступ. Не знаю, че он там себе подумал, но на день рожденья он меня что-то больше не приглашает.
Однажды мама с папой ругались все воскресенье, ну, почти все; когда я отлип от телевизора, просмотрев весь детский блок с АБВГДейки до «Служу Советскому Союзу», они только начали — отец насупился, отвернувшись с папиросой к окну, мама как-то необычно кинула фартук и заплакала, оперевшись на раковину. Под жестяным корытцем мойки что-то крякнуло и посыпалось; не знаю как, но этот звук взял меня за воротник байковой домашней рубашки и заставил отложить измазанную кашей ложку, не дожидаясь компота. Он приподнял меня над собой и вытащил сначала в коридор, где деловито подождал, пока я обую сандали, а потом пнул на улицу и куда-то делся.
Идти поиграть было некуда, все как назло куда-то подевались. Присев на прохладную ступеньку крыльца, я оцепенел, с нарастающим интересом наблюдая устанавливающуюся внутри меня неподвижность. Она получилась случайно — в какой-то момент у меня кончились мысли и ощущения, и я на мгновение совпал с тишиной во дворе, но это не кончилось тут же, как это обычно бывает, а робко продолжилось внутрь меня, и как-то получилось, что я не стал ему мешать. Тогда это осмелело и мгновенно превратило мое нутро в что-то застывшее и очень внимательное, и я стал понимать все, на что бы ни посмотрел. Думать словами о том, что понималось, я не успевал; едва коснувшись чего-нибудь. Вошедшее взрывало объект своего интереса, миллион картинок вспыхивали одновременно, и я успевал рассмотреть каждую.
Это здорово походило на мои брождения по обширному подвалу старинного дома, где мы жили в прошлом городе. Фонарик еще не помещался в моей руке, и приходилось держать его в левой, а правой качать тугую жужжалку. Лампочка горела неровно, едва вспыхнув, она быстро становилась тускло-красной, и для того, чтобы получше рассмотреть сеточку трещин на пыльном зеркале или серебряную табличку на черной раме велосипеда, мне приходилось подносить фонарик к ним вплотную. Но теперешнее ощущение походило на то, как если бы вместо неуклюжего тусклого уродца с тугой педалькой у меня в руках неведомо откуда очутился ослепительный луч, нисколько не слабее, чем у тепловоза, и я видел столько всего, что думать об увиденном было никак невозможно, меня просто не хватало еще и на это.