— Эй, уснул? Иди сюда.
Я подхожу и становлюсь рядом с Энгельсом, в позе Наполеона наблюдающим за рассасыванием остатков заката над горизонтом. Не глядя на него, я сразу понимаю, что он хочет, и без разговоров начинаю смотреть туда же, куда и он. Небо сворачивается в пучок лент, стремительно несущихся мимо нас по невидимым направляющим. Меня всегда пугает этот шелковый скользкий шорох; мне кажется, что если к нему как следует прислушаться, то он утащит тебя так далеко, что не будет смысла даже пытаться как-то попасть обратно. Неожиданно вспомнив, что постоянно слышал его в детстве, я удивляюсь — почему я тогда его не боялся.
В бок бьют тяжелые, щекотные волны: кто-то приблизился. Не оборачиваясь, с удовольствием прогибаюсь под напором этих медленных волн, плыву на них и качаюсь, как на водном матрасе. Вдоволь накачавшись, обращаю на них рассеянное, благодушное внимание. Они темно-зеленые, чернеющие к середине, — это значит, что меня кто-то спрашивает. …Надо ответить, — рассеянно решаю я. — Почему бы не ответить… Мир с грохотом переворачиваемых стульев кидается рассаживаться, быстрее падающего камня занимает свои места, сощелкивается воедино я вновь начинает нестись, сливаясь от скорости я пялясь на меня в тупом ожидании неизвестно чего.
— Ты куда смотришь?
— Прямо.
— Вытяни руку, ладошкой вниз, и смотри поверх нее. Вон туда.
— Я туда и смотрю.
— Руку вытяни.
— А. Ага.
— Видишь?
— Че? А. Да.
— Сколько ты их видишь?
— Кого?
Энгельс отступает, фыркает и смеется, но берет себя в руки и возвращается с серьезным видом, изучающе на меня глядя.
— Закури. Так тебе легче будет.
— Чево?
— Я говорю, закури. Хочешь курить?
— Да. Хочу. Щас, у меня в машине.
Энгельс не отвечает, продолжая глядеть куда-то в сторону почти догоревшего заката.
— Выдуй дым поверх руки. Нет, вытяни ее, как до этого вытягивал. Во.
Едва прижженная сигарета выпала у меня из пальцев. Над горизонтом, тут же превратившимся в пучок натянутых лент, вздымались спутанные из чего-то то ли колонны, то ли грибы, напоминавшие своей заторможенной перистальтикой клубящийся дым. Впрочем, расстояние скрадывало движения, и они едва угадывались на чуть заметно шевелящейся поверхности.
— Блин, Энгельс… Это че за хреновина…
Энгельс промолчал, из чего я сделал вывод о необходимости попытки разобраться самостоятельно. Я позволил своему взгляду оторваться и облететь эти странные столбы нитчатого «дыма». Они были разными. Нет, с виду, если здесь можно говорить о каком-либо «виде», они различались незначительно — какие потолще и повыше, какие похудосочнее; разница была в другом. Цвет их смысла был разным, вот как; правда, что это за «цвет смысла» — лучше меня не спрашивать. В этом самом «цвете» сочетались сразу несколько абсолютно разных качественных характеристик, степень осмысленности которых неплохо передает известное выражение «от забора и до обеда». Я вдруг безошибочно выделил именно ту херовину, которую и хотел мне показать Энгельс.
— Это вон та?
— Точно. Как понял?
— Она самая… — запнулся я, не зная, как ухватить ускользающий смысл.
— Говори, что в голову приходит.
— Не знаю… Самая злая, что ли… Ну, не прям так — злая, а… Готовая действовать, что ли… Собранная.
— Ты говоришь как о «ней».
— А что, это неправильно?
— Да нет… Ладно, поехали.
Мы снова забрались в теплое брюхо «юнкерса», и я тронулся, хрустя подмерзающей кашей. Дорога превратилась в брильянтовое колье, туго натянутое по черному бархату, — машины шли плотно, почти без просветов, иногда среди желтоватых топазов в веренице огней вспыхивал синий ксенон, и было очень красиво, даже не раздражала необходимость постоянно щуриться. Темнота скрыла грязь, и начало холодать — иногда жопа немного больше, чем нужно, уходила при повороте, и Юнкерса приходилось подравнивать мелкими тычками.
Энгельс все ворочался; видно, все же замотался за сегодняшний денек, оказавшийся чересчур длинноватым. Наконец уселся.
— Это то, чего ждут те люди.
— В смысле, хотят?
— Нет, именно ждут. Когда ты хочешь, ты не знаешь — будет, нет ли. А про это они точно знают, и им остается только дождаться.
— Ага. Кажется, я понял. Энгельс, и че — далеко можно так смотреть?
— От тебя зависит. Правда, сейчас особого смысла в этом нет.
— А раньше был?
— Ну, смотря когда — раньше. Когда воевали на лошадях — да, смысл был. А сейчас — так… Не зацепиться за что не надо, и все…
— Ты меня тогда толкнул, когда ссать вставали, чтоб я не зацепился?
— Правильно. Вот видишь, сам все знаешь.
— Не, а как? Мне сам механизм понять охота.
— Знаешь, как эта деревня называется?
— Над которой это… ну, что ты показывал? Че у нас в той стороне… Семидесятка? Нет, Семидесятка была левее, здоровая такая… Это поменьше. Аракуль? Маук какой-нибудь?
— Силач.
— О, точно, Силач же еще там. Правее отсюда. И че? Почему он так отличается? За че я там мог зацепиться?
— Там живут русские, а место там такое, что только держись. Ты о Золотой Бабе никогда не слыхал?
— Ну… — Я попытался припомнить, что же я об этом знаю.
Вроде какой-то фильм смотрел, советский еще, но там больше о том, как красные с белыми в индейцев играли; еще читал на каком-то сайте, что, мол, лежит где-то в юганских болотах статуя, которую манси обшлепали золотыми пластинками, и золота там шиш да маленько, потому и искать ее нерентабельно — ну и все вроде.