Другой Урал - Страница 60


К оглавлению

60

Миасс немного получше — там все это болезненное и унылое городское месиво скрашивается присутствием гор, которые чувствуешь, даже если иногда теряешь из виду. Не знаю почему, но в Миассе как-то очень остро чувствуешь ту временность и хлипкость, с которой цепляются за древний камень Урала все эти серые пятиэтажки, корпуса цехов, нарядные муляжи торговых центров и фальшиво-благостные офисы; и кажется, что люди, воровато пробирающиеся по улицам, в глубине души знают: все то, что они тут наваяли, торопливо и никого не спро-сясь, — хлам, судьба которого разлететься по ветру, когда дунет достаточно крепко. Странно, вот в том же Златоусте совсем не так, там как-то чувствуешь, что корпуса того же машзавода, того же металлургического словно растут из каменистой земли, они как плесень, но живая, полноправно пачкающая основу свой краткий век, не как оторванные и вновь небрежно, без души расставленные по неподходящим местам картонные коробочки Миасса.

Ми асе кончается резко. Вот только что был город, и вдруг дорогу обступает немолодой сосновый лес, можно приоткрыть окно и дышать лесным. Тающий в лесу снег пахнет по-особому, мне очень нравится этот пресный, сложный и глупый, но бездонно глубокий запах. Пусть это прозвучит невыносимо выспренне и фальшиво, но мне кажется, что так пахнет жизнь. Даже вот так, чтоб достичь пределов пошлости: Жизнь. О как.

Что-то подсказывает мне, что теперь можно спросить о цели нашей поездки.

— Мы едем к охотнык. Будешь смотреть, как он делъет.

Эта фраза полностью исключает дальнейшие расспросы, как будто Тахави произнес не эти слова, а четко выразил нежелание разговаривать дальше. Такого я еще не встречал, холодно отмечает мое сознание и полностью подчиняется воле старика, стирая даже желание расспрашивать, — я как будто «забываю» о цели нашей поездки.

Справа подымается Ильменский хребет, и я мельком поглядываю на его лесистые вершины, вздыхая о своей утраченной страсти к борынгы — нет, все-таки что-то есть в этом сумасшествии, когда буквально на все смотришь через призму Всепоглощающего Интереса. Но все-таки это именно сумасшествие, по-другому не назвать… А вот и наш поворот.

Косенькая жалобно скрипит подвеской по буеракам — оказывается, она умеет и скрипеть. Ничего, маленькая, нам вон там еще повернуть, и все.

— Там сразу же, за поворотом?

— Да. По правый сторона. Вон он, смотри. Встречать вышел.

— Где? — Я шарю глазами по пустому проулку, заканчивающемуся тупиком из кусков ржавого профнастила, но вижу только старую бабку у ворот явно не «нашего» дома, с которой разговаривает толстая баба в яркой китайской куртке с аппликацией.

Баба поворачивает голову к нам, и по режущему чувству чужого взгляда я понимаю, что это и есть «он», «охотнык, который делъет».

— Молчи весь времь, пока не уедем обратно на дорогу, — бросает мне Тахави, отстегивая ремень.

Я раскрываю было рот, чтобы спросить: «А почему?», но получаю локтем в бок и проникаюсь. Предвосхищая мой вопрос: «А где вставать?», Тахави тыкает пальцем в косо висящие ворота и несколько раз бьет кулаком по сигналу.

Баба в пуховике фальшиво улыбается и громко кричит что-то приветственное выскочившему из машины Тахави; я вижу в зеркале, как они, наметив родственное объятье, поворачивают к воротам и Тахави помогает бабе открыть просевшие створки.

Во дворе бардак, напоминающий переезд советской организации с этажа на этаж, до того нелепы сочетания нагроможденных во дворе предметов. Аккуратно загоняю косенькую во двор. Недавно здесь стояла какая-то достаточно пафосная машинка: я вижу в грязи отпечатки широченных бриджстоуновских колес, на девятнадцать минимум. Ни бабы, ни Тахави на улице уже нет, и я подымаюсь по разваливающемуся крыльцу в дом.

Сени пусты, но в самом доме бардак еще хлеще, чем во дворе, — стулья почти не видны из-под гор наваленных на них тряпок, везде какие-то тазы, ведра, стопки растрепанных журналов, коробки из-под китайских утюгов, соковыжималок и магнитофонов, из коробок торчит опять же всякое тряпье, тянутся старые колготки, как кишки из распоротых брюшин, и кажется, что эти туго набитые коробки были живыми — пока «охотник» не изловил их в лесу, или где такие водятся — на помойках? — и не принес домой, вспоров от паха до горла, да так и оставив про запас… Натоплено так, что для дыхания приходится подключать рот; выше полутора метров в комнате висит слой липкого спертого воздуха, умудряющегося вонять на разные голоса — такого я еще не встречал, чтоб разные вони не смешивались, а били в нос по очереди.

Придя в дом, баба перестала обращать на нас внимание, словно, войдя, мы превратились в невидимок. Смотрю на Тахави — он тоже как будто забыл о бабе, невозмутимо прошел на кухню и освободил для себя стул. Мы сталкиваемся в проходе — он возвращается в комнату со стулом перед собой, я бестолково топчусь в коридорчике, не зная, куда себя деть.

На кухонном, он же обеденный, столе освобожден для повседневного использования один угол, все остальное завалено всяким дерьмом, но теперь имеющим кухонную направленность. Впрочем, растрепанных номеров «Лизы» и «Отдохни!» хватает и здесь, и от этого мне становится еще противнее. В глаза бросается одна из коробок с иероглифами, в ней лежат пухлые пачки тысячных купюр. Все покрыто жирно мерцающим салом, везде тараканы, и они совершенно не стесняются. Приобретя дополнительные нотки пищевых отходов, на кухне запах крепчает, набирает силу и становится невыносимым. Я перестаю держать лицо и откровенно морщусь, шепотом матерясь сквозь зубы. Протянув руку к изогнутой спинке стула, угадывающегося под бесформенной кучей, ощущаю резкий провал. Что-то внутри меня, большое и тяжелое, обрывается и летит куда-то вниз, обдав на прощанье холодом оставленную оболочку. Да, теперь я скорлупа пустого яйца, тонкая и жесткая, и мне непонятно, как же умудряется не ломаться эта хрупкая корочка ни на чем, когда я шевелюсь. Брезгливость и раздражение сняло как рукой, я взял стул, равнодушно обрушив покоившуюся на сиденье кучу, и присоединился к замершему на стуле Тахави.

60