Каким-то страшно далеким кусочком себя я смотрю на этот театр абсурда и поражаюсь сам себе — как так случилось, что я сижу в какой-то занюханной деревне посреди избы, больше смахивающей на какую-то помойку, выцеживаю из прогорклого чада считанные молекулы кислорода? Зачем? Мне че, больше нечего делать? Что я здесь забыл?
Далекий человечек-я кривляется и издевательски хохочет, слишком долго и старательно, чтоб быть искренним в своих насмешках, и вдруг я понимаю, что ему просто страшно, вот он и строит из себя клоуна.
— Ну и пошел ты… — бормочу я, закрывая глаза: мне захотелось провалиться в эту яично-хрупкую тишину еще дальше, чтоб не слышать этого обезьянничающего недоумка. Как только глаза закрываются и появляются плавно переливающиеся круги и каракули, меня дергает вбок и несет. Я мельком пугаюсь — что-то уж очень быстро; но испуг бесследно проходит, так как появляется ощущение, что никуда меня не несет, это просто кажется. Ощущение очень приятное, как в детстве на качелях, и я, заметив, что чем полнее тишина, тем быстрее «несет», какое-то время развлекаюсь, пытаясь сохранять полную неподвижность, чтоб «разогнаться» еще сильнее.
Толчок локтя прерывает этот непрерывный оргазм. В воздухе тает произнесенное несколько секунд назад, еще до толчка, слово «Айда!», которое было сказано бабой еще тогда, когда я ничего не слышал, несясь куда-то сам на себе. Я хлопаю глазами, восстанавливая картинку захламленной избы, и понимаю, что могу восстановить это слово как запись, прокручивая его снова и снова. С таким я еще не встречался и потому с любопытством делаю это несколько раз, пока не получаю второй тычок. Бабы в комнате уже нет, а Тахави стоит у дверей со стулом в руках и выжидательно глядит на меня.
— Улым, стул бери.
Обогнув дом, мы рассаживаемся на заднем дворе в том же порядке, что и в комнате. Тут тоже воняет — рядом стайка с пыхтящей коровой и рассыпчато лопочущий курятник, но все ж гораздо лучше, чем в комнате. Свежий воздух, проплывая поверху, иногда опускается в эту наполненную запахами всевозможного говна котловинку, и мне удается несколько раз вдохнуть чистого лесного духа. По заднему двору деловито мечется баба, исчезая и появляясь из маленьких дверец всяческих хозпостроек, по всему видать, что она готовится что-то сделать. «Охотнык делает…» — ухмыляюсь я, подрагивая от холодка наступающих сумерек.
Тем временем в курятнике вспыхивает гомон, хлопают крылья и что-то гремит, деревянный такой звук, как потревоженная куча сухих палок, и у меня внутри раздается звонкий щелчок — я снова оказываюсь в том стремительном потоке, из которого, оказывается, успел как-то незаметно выйти.
Баба выходит из курятника, держа в правой руке хлопающую крыльями курицу. Она направляется к колоде, стоящей прямо перед нами. Я спохватываюсь — а когда она успела подкатить колоду, я что-то не заметил…
Рядом с колодой на земле стоит темно-зеленая эмалированная миска, в миске горка какого-то крупного зерна. Баба бросает курицу рядом с колодой и уходит. У курицы ноги скручены проволокой, и она бестолково дергается на земле, снова и снова пытаясь подняться. Я завороженно смотрю на эту курицу, и она вдруг затихает и, неудобно вывернув шею, поворачивает голову боком и смотрит на меня. Становится очень тихо, в тишине отчетливо слышно, как в стайке звякают струйки, и посуда, в которую баба доит корову, отзывается таким вихляющим жестяным дребезжаньем, что я как будто вижу, насколько небрежно и неустойчиво поставлен под коровой алюминиевый ковшик с длинной ручкой. Тут меня пронизывает как высоковольтным разрядом — я вижу корову, и над коровой склонилось огромное мутное тело, в два, а то и больше, человеческих роста! Оно немного расплывается, так что я не могу рассмотреть детали, но оно огромно, оно толщиной с мою косоглазую, если поставить ее на попа! Очень толстое сверху, снизу оно сужается, и из-за этого трудно понять, есть ли у него ноги. Руки есть; оно возится ими под брюхом коровы. Начинаются руки очень низко, на границе между первой и второй третями от земли, так что все остальное смотрится как огромная голова, сросшаяся с бочкообразно раздутым туловищем.
Звуки дойки обрываются. Оно закончило доить и сейчас выйдет. Я обмираю от какого-то цельного, неразбавленного ужаса, покрываясь изнутри мелким колючим инеем; если б я сейчас был целым, то бежал бы, не затрудняясь перепрыгиваньем заборов, я просто пробивал бы их собой.
Протискиваясь через тесноватую даже для бабы дверь, оно идет по двору к нам, и земля дрожит от тяжелых шагов, а я, умерев уже, кажется, тысячу раз, обреченно опускаю голову и исподлобья гляжу на приближающееся, стараясь уподобить его чему-нибудь — просто так, чтоб хотя бы последние секунды не оставлять себя наедине с ужасом. Оно похоже на баклажан. Или нет, на кита. Да, на кашалота — лобастого, вся масса в голове. Или… Во! На Шрека! Если Шрек втянет голову в плечи! Точно! Тут как-то оказывается, что я вовсе не боюсь. Точнее, боюсь — если это можно так назвать: я боюсь рассмеяться — сейчас нельзя, не время. А жаль, я б щас поржал, ведь Шрек, вылитый Шрек! Эх, тебе б еще эти фирменные уши трубочкой…
Но расслабуха продолжается недолго, меня вновь окатывает сперва опасеньицем, а потом и снова страхом — чего это оно так близко подходит? Ему чего? Пытаясь вглядеться в раскачивающийся прямо передо мной баклажан, я обнаруживаю, что не могу прямо смотреть на него — мой взгляд не хочет удерживаться на его пухлой туше и все время соскальзывает на что-нибудь другое. Я вспоминаю, как смотрят на невидимое, и тут же впериваю зрачки в обрывок пачки стирального порошка, ярко белеющий среди затоптанного сора, и смотрю на тушу краем глаза, перенося все усилие подальше от того места, куда смотрит зрачок. Помогает. Теперь я могу видеть или бабу, или баклажан, меняя что-то такое, о чем не имею понятия. Но пользоваться этим, оказывается, могу: вот баба. Вот опять эта здоровая шняга. Вот опять баба… Э! Эй, ты чо?! — едва не вырывается у меня, когда баба склоняется к нам и, зачерпнув молока из ковшика, шлепает его прямо на колени — сначала Тахави, потом мне! Я чувствую, какое оно теплое и как грубая ладонь бабы цепляется заусенцами за ткань джинсов. Она словно в трансе, настолько неприцельны ее движения, но я вижу, как она собранна и напряжена.